Забайкальцы (роман в трех книгах) - Страница 88


К оглавлению

88

По-разному вели себя в камере заключенные. Одни, такие, как Федотов, собираясь группами, отводили душу в разговорах. Другие старались уединиться, молча предавались горестным размышлениям. Высокий, угрюмого вида татарин Ахметов целыми днями бродил по камере, тихо звеня кандалами, и, заложив руки за спину, о чем-то сосредоточенно думал. Нашлись и такие, что почти не горевали, даже шутили и смеялись, особенно отличался этим юркий, небольшого роста, чернобородый конокрад Трошка. Рассказывая о своих похождениях на воле, он сочинял всякие небылицы, хвастал своим уменьем воровать лошадей. Но таких, как Трошка, в камере было немного.

Тяжело переживали неволю Швалов и Чугуевский. Исхудалый, с обострившимися скулами Степан, на посеревших щеках которого уже появился первый пушок бороды, казался намного старше своих двадцати трех лет. Гнетущая тоска по воле, мысль, что в тюремных стенах пройдет вся молодость, лучшая пора его жизни, угнетали Степана и словно сковывали, парализовали все движения этого, совсем недавно энергичного, лихого казака, одного из лучших джигитов в сотне.

Когда всю камеру выгоняли на прогулку, Степан — в отличие от других — не прохаживался по песчаной площадке, а, отойдя в сторонку не отрываясь смотрел на яркую зелень гор, вершины которых виднелись из-за высокой стены тюремной ограды.

Лучшей порой для Степана стала ночь, когда удавалось уснуть; тогда, хотя и во сне, он вновь видел себя вольным казаком: то в сотне среди друзей-казаков, то дома, в родной станице, работал в поле, ходил по зеленому лугу, купался в реке или мчался куда-то на резвом скакуне. И нередко горько плакал Степан, когда, проснувшись и чувствуя на руках и ногах кандалы, возвращался к суровой действительности.

Непомерно длинными казались Степану дни, которых впереди еще такое множество!.. Привалившись спиной к стене и обхватив колени руками, подолгу сидел он на нарах без всякого движения.

«Двадцать пять лет!.. — с ужасом думал он, глядя на закопченное, зарешеченное окно. — Стариком выйду отсюда, да и выйду ли еще? Эх, лучше бы уж сразу, как Индчжугова…» И, украдкой вытерев набежавшую слезу, тяжко вздыхал, старался думать о чем-нибудь другом, но мысли упорно возвращались к одному и тому же — к тюрьме.

Не менее тяжело переживал и Чугуевский. Исхудавшее лицо Андрея густо заросло бородой, щеки ввалились, он не мог спать по ночам и едва прикасался к еде.

Соседом Чугуевского по нарам оказался политкаторжанин Жданов. Среднего роста блондин, с живыми серыми глазами, Борис Жданов отбывал каторгу в Акатуевской тюрьме, бежал оттуда и после трехлетнего пребывания на воле был арестован жандармами, опознан вторично и с этой же партией пришел в Зерентуй.

Видя угнетенное состояние товарищей по несчастью, Жданов пытался утешить их, заговаривал с Чугуевским, но тот или вовсе уклонялся от разговоров, или отвечал односложно, неохотно. Только к концу второй недели понемногу втянулся Чугуевский в разговор со своим соседом. Разговор зашел о порядках в этой тюрьме.

— При таком режиме, как здесь, можно отбывать каторгу, — поведал Жданов. — И кормят неплохо, и в баню регулярно водят. Белье-то научились менять, не снимая кандалов?

— Научились, — ответил Андрей.

— И обращение тут со стороны надзора много лучше, чем в Акатуе, — продолжал Жданов и, видя, что Чугуевский слушает внимательно, рассказал о невыносимо суровом режиме в Акатуе, о жестокости начальника тюрьмы Бородулина.

— Где же он теперь? — заинтересовавшись рассказом, спросил Чугуевский.

— Убили его наши политические в девятьсот шестом году. Сначала начальника каторги Метуса прикончили, а потом политзаключенный Иванов и этого угробил. Собаке — собачья смерть. Да, а про здешнего начальника я еще в Нерчинске слышал. Хороший, говорят, человек, Покровский по фамилии.

На второй день, ввиду окончания карантина, заключенных распределили по разным камерам, Жданов, Чугуевский и Швалов попали в шестую, где помещались политические.

Камера эта находилась на третьем этаже, из двух окон ее хорошо видно окруженное горами село Горный Зерентуй, речку, мост через нее и широкий, проторенный ногами каторжан тракт с белыми столбиками на косогоре.

Не успел Чугуевский и оглядеться на новом месте, как дверь в камеру открылась, и дежурный надзиратель, появившись на пороге, спросил:

— Кто из вас Чугуевский?

Вздрогнув от неожиданности, Андрей поднялся с койки, на которую только что присел.

— Я Чугуевский.

— В караулку вызывают, на свидание.

У Андрея усиленно заколотилось сердце, потемнело в глазах.

— Свидание? — еле слышно переспросил он, судорожно хватаясь за стену. И, опомнившись, заторопился. — Да, да, сейчас я, сию минуту.

Сопровождаемый выводным надзирателем по коридору, по каменным ступенькам лестницы, Андрей мчался, не чувствуя кандалов. Он и радовался встрече с родными и в то же время страшился ее.

«Значит, сказали Епифанцевы нашим, что видели меня в партии, — думал Андрей, чувствуя, как у него болезненно сжимается сердце при мысли о том, какое страдание принес он родным, матери. — Но кто же приехал-то, неужели Наташа?»

Вот и обширная, опаленная солнцем песчаная площадка тюремного двора, большие сводчатые ворота, с наружной стороны их гремят ключи. Маленькую железную дверь открыл русобородый надзиратель Фадеев.

Рядом с тюремными воротами деревянный, под цинковой крышей дом на две половины, в одной, которая поменьше, — караулка для привратника, другая приспособлена для свиданий. В комнате этой одно окно и два продольных барьера — высотой по пояс человеку. Между барьерами коридор, где во время свиданий находился надзиратель. Таким образом, встречающиеся, разделенные барьерами, могли видеть друг друга на расстоянии одной сажени и разговаривать в присутствии надзирателя, который тут же проверял передачи.

88